Новое время #26, 2003 г.

Валерия Новодворская

Палачам бывает тоже грустно

В Ленкоме времен Марка Захарова всегда очень силен карнавальный, праздничный элемент. Но карнавал Ленкома сродни карнавалу на Руси. От русского карнавала, горькой и низкой стихией которого так хорошо владел Гоголь и так манипулировал Достоевский, недалеко и до пляски опричников под личинами из «Ивана Грозного» Эйзенштейна. А в такого рода карнавале обязательно на сцену является Cмерть.

Карнавал Марка Захарова кружится все пронзительней, все отчаянней. Вместо гвардейцев конкистадора Резанова, его Кончиты и его парусов, вместо чужой инквизиции и чужого диссидента Тиля Уленшпигеля, молодого и победительного Караченцова (когда известно, что испанцев прогонят, Фландрию освободят, Вильгельм Оранский учредит республику, а гёзы придут к власти), вместо талантливого и остроумного Фигаро и изящного консенсуса, достигнутого графом Альмавивой с третьим сословием, и таких веселых пушек и обнаженной в стиле Делакруа грудью хорошенькой театральной Марианны (Французская революция до якобинского террора, сценичная и бескровная), на ленкомовских подмостках появилось прямо-таки колесо Сансары, колесо мучительных и тягостных превращений, отколовшееся от брички Чичикова, жнеца мертвых душ, как будто в России еще сохранились живые. На этой стадии Марк Захаров с Гоголем их не обнаружили.

А дальше было еще хуже. Григорий Горин в последней своей пьесе выяснил для себя и для нас, как выглядит конец поверхностной, театральной, не коснувшейся душ перестройки. Самой первой, петровской. И какова в такую годину судьба рефлексирующего вслух интеллигента, неформального сатирика, Шендеровича XVIII века. Шута Балакирева.

Сатирики воспринимаются авторитарными реформаторами как шуты. Их до поры до времени терпят, но рано или поздно они, как Балакирев, оказываются на дыбе. А потом – бироновщина.

Сколько же «перестроек» в России завершилось аракчеевскими поселениями!

Спектакль, который Марк Захаров припас для весенней премьеры этого года, «Плач палача», появился без участия Горина. Мастер уже ничем не мог помочь своему театру. И Марк Захаров не только поставил, как обычно, но и написал. Нет в мировой литературе пьесы «Плач палача». Есть радиопьеса Дюрренматта, простенькая, почти агитка в духе Брехта.

«Чем люди живы? Тем, что убивают, терзают, грабят, душат, мучат, бьют плетьми других людей, а сами забывают, что и они являются людьми».

И есть пьеса Ж. Ануя «Эвридика», где случайная катастрофа античности переведена на язык жесткой современной необходимости, когда вместо Рока – сила вещей, природа человека и общества, законы мироздания и ничего, кроме трагедии, случиться не может, и даже хуже: люди воспринимают трагедию как обыденность и устраиваются в ней комфортно. Так что смерть здесь – единственный свет в конце тоннеля, единственная надежда на сча-стье и непопранное человеческое достоинство.

А если взять две эти несовместимые пьесы, сложить, пропустить через персональный магический кристалл Марка Захарова и потереть его личным философским камнем? Что выйдет из такой алхимии?

А выйдет «Плач палача». Некая страна, очень похожая на Россию. Пинаемые честные публицисты, которые не нужны бесчестному и забитому народу, но зато нужны такому элитному эскадрону смерти, корпорации исполнителей, которые себя даже не называют киллерами, потому что они государственники «в законе», а не какие-то неформалы. И приказы они получают от «легитимного» органа типа ОСО. Поэтому они не киллеры, а палачи. С их точки зрения, это более солидно и престижно.

Они, кстати, при этом, как положено у персонажей Дюрренматта, не дураки выпить с будущей жертвой, никаких злых чувств к клиентуре не испытывают, могут даже разрешить открыть окошко и позвать на помощь: все равно никто не придет. Имеют профессиональное мировоззрение и профессиональную гордость. При этом специфика Дюрренматта: палач из радиопьесы разделяет убеждения своей жертвы. Ему тоже претит власть.

И не думайте, что это авангард. Я с таким феноменом тоже столкнулась. В 1991 году, за полгода до путча, следователи Лубянки, которые поумнее, вовсю крыли КГБ, советскую власть, сталинизм и даже Горбачева (причем не за сдачу позиций в Западной и Восточной Европе, а за недостаточный антисоветизм). Видно, кабинеты в Лефортове, в отличие от камер, не прослушивались. А уж что эти передовые следователи говорили о ГКЧП в три дня его одиссеи, это даже перечислять и цитировать страшно. Однако дело они вели (хотя и спустя рукава), погоны с себя не срывали и руководству о своей нелояльности не докладывали.

Но черная ночная страница пьесы немецкого драматурга перевертывается, и мы оказываемся в следующей главе, слепяще-белой, больничной, французской. Ануевский вокзал, стерильно- операционный. Вокзал как пауза между двумя нотами, провал между двух времен. «Когда нас выведет конвойный из ниоткуда в никуда».

И здесь оказывается, что на каком-то этапе палач исчез и его заменила сама Смерть: добрая, идейная, великодушная. И писателя, этого самого опасного публициста, приговоренного к смерти за разоблачительные статьи, в награду за смелость, за достойную смерть (сам застрелился из данного палачом пистолета) высшие силы (то же ОСО, но с другим составом) посылают в другую жизнь, в другое время. Еще один шанс. Теперь он музыкант. Орфей. И конечно, встречает Эвридику. И влюбляется. А потом тонкая материя любви не выдерживает соприкосновения с грубой прозой жизни, и опять надо умирать. Чтобы сохранить живой душу.

А Смерти все неймется: нарушая волю высших сил, она возвращает писателю память, она напоминает о гражданском долге, она хочет, чтобы он продолжал бороться с властью.

Но он тратит вторую жизнь на любовь (два дня) и смерть во имя любви. Смерть в отчаянии, и она решает бороться сама вместо людей. Благо у нее есть соответствующие убеждения.

Это уже не Дюрренматт и не Ануй, это Марк Захаров, охотник на драконов и их историограф. Ему известно, что бесполезно убивать Дракона: Драконом станет мэр освобожденного города, а потом сын мэра. И выборы будут – на право занять должность Дракона. На Жизнь рассчитывать не приходится, за жизнь начинает бороться Смерть.