Новое время #23, 2003 г.

Валерия Новодворская

Чайка над вишневым садом

Истекли медленные, благоухающие вербеной, пожелтевшие, как переплетенные в телячью кожу фолианты или как драгоценные брабантские кружева, минуты восьмисерийной, неспешной, томительной, нездешней экранизации «Идиота» в прочтении Владимира Бортко. У актеров, вошедших в эту реку, больше нет собственных имен. Они навеки останутся князем Мышкиным, Аглаей, Рогожиным, Настасьей Филипповной, Ганечкой Иволгиным. Ибо сильна, как смерть, русская классика, и стрелы ее – стрелы огненные. Каждая экранизация Достоевского – это как ведро, вытянутое из бездонного и студеного колодца. Каждый зачерпнет что-нибудь свое, и утолит жажду вечности и страдания, и иногда даже сам не поймет, что он зачерпнул. А зритель войдет в распахнутые в прошлое балконные двери фильма и, пока смотрит, будет тащить свое ведро. И ведро Владимира Бортко перемешается с нашим личным ведром, и уже нельзя будет понять, где чье. Стоит только потревожить колодец, заглянуть в бездну нашей загадочной, пугающей нас самих души, где звенят пять ручьев разных традиций: славянская свирель, оглушительные вагнеровские залпы пролета валькирий из скандинавских истоков, протяжный рог Дикого Поля, беспощадные барабаны Орды, торжественная медь Византии. Таких экранизаций Достоевского мы еще не видели.

Пырьев сделал великолепный этюд с великолепными Ю. Борисовой и Ю. Яковлевым. Теперь, ретроспективно, тот фильм кажется сценой приема то ли в «Щуку», то ли в ГИТИС, то ли во ВГИК. Прекрасные актеры играли прекрасных людей, и даже усомниться было нельзя в прекрасных качествах главных героев и положительной Аглаи.

А сегодня... Так ли уж полезна для окружающих бесконечная доброта (и попытка пролить над окружающими хрустальную вазу сочувственной справедливости, которая воздает всем, всех поймет, никого не осудит, даже Парфена Рогожина или Родиона Раскольникова за явное злодеяние). У Рея Брэдбери есть один рассказ о марсианине, который наделен таким даром сочувствия к людям, что принимает облик того, кого данный человек хочет увидеть больше всего на свете. У стариков, потерявших сына, марсианин играет роль их мальчика. Но у соседей свои требования и надежды, и марсианин умирает в муках перевоплощения сразу во все «запросы», и земляне тоже лишаются утешения, даже липового. Это, по-моему, и происходит со Львом Николаевичем. Он всех хочет понять: и Ганечку, и Рогожина, и Аглаю, и Настасью Филипповну, и даже Лебедева и Ипполита. На небе, наверное, так и будет. Но на Земле надо делать выбор: отказывать одним, помогая другим. Мышкин, конечно, жалеет и Настасью Филипповну, и Аглаю, но не жалеет ли он и себя, пытаясь избегнуть раскаяния и страданий, неизбежных для совестливого человека, который заставил страдать других? И смотрите, что выходит. Гибнет Настасья Филипповна, потому что князь не может скрыть своей любви к Аглае: не в силах реально отказаться от счастья и до конца пожертвовать собой. Страдает от горя и позора Аглая, потому что ею жертвуют на глазах у всех, даже если и ради Настасьи Филипповны. И замуж-то она идет за первого встречного, то ли авантюриста, то ли инсургента, а в плане жизненного устройства это похуже Ганечки будет. Боже! Да ведь и сам Рогожин доведен до преступления не только мазохизмом Настасьи Филипповны, но и бесконечной уступчивостью и всепрощением князя. Он прощает попытку убить его, он не предостерегает против неизбежной попытки убить Настасью Филипповну. Надо ли жалеть убийцу? Правы ли Сонечка и Порфирий Петрович? Пока там Родион Романыч на каторге раскается, но ведь доброй Елизаветы больше никогда не будет, да и сестрицу ее, процентщицу, никто не давал права нашему интеллектуалу жизни лишать. А права ли в своем поведении Настасья Филипповна? Ведь всю историю с Тоцким можно было скрыть, не явись она в Петербург. Да и после можно было тихо выйти за Ганечку или за Мышкина и тем поправить свою репутацию (которая для нее страшно важна, отсюда и все терзания и безумства). Подражать внешнему поведению куртизанки, играть роль публичной женщины, пусть и неумело, – это ведь зло, причиненное не только себе, но и окружающим, часто вовсе невинным людям. Из Рогожина она сделала злодея. Да и Мышкина замучила насмерть: можно презирать условности, но, когда невеста из-под венца бегает, это и сегодня не слишком приятно. А хороша ли Аглая как личность? Она суетна, она готова отречься от князя после его припадка на людях. Она жестока к Настасье Филипповне. А сам князь со своим реакционнейшим даже для светской гостиной славянофильством выглядит чем-то вроде Лимонова или Проханова (в смягченном варианте).

Много чего достал В. Бортко своим ведром из колодца. Смотришь, смотришь и дивишься: когда же это бизнесмен Рогожин заботится о капитале своего отца, ведь если о деньгах не заботиться, они пропадут. Так объясняют сегодня западные бизнесмены, наследники крупных капиталов. Да и Джек Лондон в романе «Время не ждет» описал, как можно потерять состояние, два дня не давая указаний своему брокеру на бирже. Ведь кроме Ивана Федоровича (милый Басилашвили!) и Птицына-финансиста, никто из персонажей «Идиота» не работает. Восхитительная праздность, пахнущая жимолостью и сиренью, с террасами, светскими раутами, самоварами, фраками и сюртуками, музыкой по вечерам в Павловске, великими замыслами и неспешными мировоззренческими беседами. И вдруг до вас доходит: без этой праздности, без этих безмерных и безразмерных суток не было бы русской литературы. Без столетий крепостничества, без Палашек и Степанов, Герасимов с их Муму и сотен тысяч теней русских рабов. Как не было бы совершенной Эллады и ее сверкающего искусства без рабства и сервиса на уровне рабов. Праздность не только мать всех пороков, но и база для высоких чувств и пристрастных человеческих отношений. Иначе будет некогда, и начнется сплошная функциональность. Или утилитарность. Как в трифоновском «Обмене». Или маканинской «Полосе обменов». Тургеневские рощи и чеховские сады, дачи и улицы Достоевского – это мир, где Лиза из «Дворянского гнезда» уходит в монастырь только потому, что ее первое чувство оскорблено появлением бывшей жены ее любимого (причем платонически!) человека. Сквозной образ неприкаянной, мятущейся и прекрасной русской литературы и интеллигентской русской души дает Чехов. Бесконечный, благоуханный или заплаканный от дождей вишневый сад, обреченный на исчезновение и утилитарное использование. Благородная, бесполезная, бесплатная красота. Гармония и мечта, которые пойдут под топор. И белая чайка с тоскливым криком носится над подвенечными деревьями. Вы замечали, как стонут чайки над морем, как горестно вскрикивают? Чего им надо? Ведь не одной же рыбы? Тоска юных девушек, стремящихся на сцену, гибнущих в глуши треплевых, предчувствие встречи с дьяволом, отцом вечной материи... Красота, благородство и стремление к недостижимому – это и есть русская литература; оттого что это все рушится, мечутся и гибнут герои «Идиота». По словам Блока: «Вздымаются светлые мысли в растерзанном сердце моем, и падают светлые мысли, сожженные темным огнем...» И встанет Иван Федорович из-за стола, и пойдет читать «Новое время». То, первое, и наше, сегодняшнее. Потому что они оба для тех, у кого есть время мыслить, и страдать, и обливаться слезами над вымыслом.