Новое время #18-19, 2002 г.

Валерия Новодворская

Вандемьер

Вандемьер, как известно, приходит следом за фрюктидором. Единственно полезное, что сделали якобинцы, – это введение нового ботанико-климатического календаря, языческого и куда более человеческого и живописного, чем сухое методическое перечисление богов, святых и императоров, которое нам в конечном итоге и досталось.

Якобинцы были типичными нигилистами. Саблезубые же большевики, не имевшие пылкого воображения своих французских прототипов, выплыли из их романтических истоков: стриженых курсисток с револьверами в сумочках и с петлями на шейках и длинноволосых юношей с горящими очами, готовых «поджечь что-нибудь скорей и погибнуть».

Цикл (от героизма до садизма) завершился всего за сорок лет, так что порхающим ярким бабочкам, рыцарям мечты из «Народных воль» и «Народных расправ» не откреститься от серых, неинтересных, но всепожирающих большевистских гусениц.

Но если отвлечься от нашего печального опыта и сосредоточиться на пейзажах французской провинции, то календарь республиканцев выйдет даже очень неплохим, несмотря на банкротство фирмы-изготовителя. Так и видишь зеленый ковер прериаля (от «луга», поляны в цветах – этак с 20-х чисел апреля и первой половины мая), и как к этому подходит название «флореаль» (fleur – «цветок», фр.) А полузимние брюмер и фример вызывают дрожь. Покалывают щеки иголочки заморозков нивозов и вентозов; а плювиоз (почти наш февраль, но с захватом кусочка марта) отзывает дождем и сыростью (pluie – «дождь»).

Фрюктидор – это, конечно же, время сбора плодов. Урожай. День благодарения. Спасы: Яблочный и Медовый. Жареные индейки, блины с кленовым сиропом за океаном. Сладкий сидр во Франции. Свадьбы на Руси. Лес, «горящий, как печатный пряник», по Пастернаку.

А потом идет вандемьер. Кончились праздники, облетают золото и пламя, наступает великая тишина зрелости, ясности, беспощадного прозрения. Нет больше радужных иллюзий, нет обмана для глаза и для чувств. Нет весеннего смеха, нет зимних горьких слез. «Не плакать, не смеяться, но понимать». Это возраст классики. Классической литературы всех народов, имеющих литературу.

Классика – это не только лучшее и великое. В ней, как в драгоценном сосуде, запечатаны древность, прошедшее, эпоха или та часть современности, которой предстоит стать вечностью.

Откуда узнают современники? Каким-то образом они знают. Мы вычисляем классиков безошибочно еще и потому, что им присущ этот великий и последний покой вандемьера. Мудрость, твердость, знание настоящей цены всему.

«Бездыханный покой зачарован, несказанная боль улеглась, и над миром, холодом скован, пролился звонко-синий час» (А. Блок).

Мы почему-то точно знаем, что такой еще недавний Эрнест Хемингуэй – классик, а Ричард Райт – нет. Хотя он для нас актуальнее. И Фланнери О'Коннор с Людмилой Петрушевской – тоже не классики: такие похожие, такие интересные, такие талантливые. Но нет Вселенной, нет картины мира, есть его ужасный ранящий осколок, фрагмент.

Я все это, собственно, к тому, что в Лос-Анджелесе русская диаспора устроила выставку-салон с чаепитием и книжными стендами. «Американская и русская классика». И стеллажи, груженные Фолкнером, Хемингуэем и Львом Толстым, оказались рядом. Выставку устраивали не профессиональные филологи, а просто книгочеи. Но, по-моему, они не ошиблись. Самый американский из всех российских классиков – именно Лев Николаевич. Я не люблю его, но не могу отрицать его мощь, его мудрость и его спокойствие. Классика не революционна, она не борется с миром, она не пытается изменить его, она описывает мир, и к нам приходит холодное безутешное понимание.

Фолкнер полжизни описывал поражение своего любимого Юга в Гражданской войне против Севера. Это сюжет всех его «Сарторисов», «Городов», «Медведей», «Осквернителей праха», пропитанных горечью побежденных и ароматом вербены из старинных поместий Джорджии и Флориды. Ну и что? Слуга старого полковника Сарториса сформулировал это: «Они нас побили, но не разбили».

Героев американского эпоса сокрушить нельзя, они, как атланты с нашего Эрмитажа, держат небо и высший смысл на каменных руках.

Герои Хемингуэя (Томас Хадсон, Старик, полковник Кантуэлл) теряют все: всех сыновей, рыбу, здоровье, средства к существованию, жизнь, но не теряют таланта, чувства долга и присутствия духа. Они все равно будут писать картины и книги, охотиться, ловить рыбу, любить и отыскивать в лагунах немецкие подлодки.

Книжники из Лос-Анджелеса не включили в свою экспозицию ни Пелевина, ни Сорокина, ни Юрия Полякова, ни Маканина, ни Виктора Ерофеева. Зато там красовались куда менее близкие сердцу современника В. Шаламов, А. Солженицын, В. Шукшин, В. Гроссман и В. Астафьев. Это справедливо. Они останутся, это – миры. Как и доброжелательно разглядывавшие их американские соратники К. Саймак, Рей Брэдбери, Урсула Ле Гуин.

М. Булгаков был визави Рея Брэдбери. В русской классике превалировала Боль, в американской – Деяние, но и деятельные американские персонажи носили казнь в душе, а русские тщетно мечтали о деле и искали бремени. Так что они поняли друг друга, и Урсула Ле Гуин утешала Александра Грина, и ее драконы бежали по общим волнам Земноморья вместе с Фрэзи Грант.

И все успокоилось в макрокосме Толстого: возродилась Катюша Маслова, и очистился Нехлюдов, и князь Андрей принял смерть как должное, и Иван Ильич увидел Свет, и Анна Каренина нашла покой и оправдание под колесами поезда, и Вронский поехал искать оправдания и подвига на чужую войну.

И над всеми царил Суинберн: «Устав от тщетных упований, устав от радостных пиров, не зная страха и желаний, благословляем мы Богов...»

И Родион Раскольников понял правоту Порфирия Петровича и Сони. И угробил себя князь Мышкин, жалея людей, и сгорела в костре отчаяния Настасья Филипповна: все равно они оба были не жильцы на этом свете. Но зато отец простил Наташу из «Униженных и оскорбленных», и Нина Заречная научилась играть. Классика – это еще и приговор. Справедливый и в последней инстанции.